Контакты с автором

ЗА КРАЕМ НОЧИ

Максим Шмырёв

Заметки о книге Дмитрия Невелева «Без царя в голове»

«Всем понятно, что современный мир – своего рода мир-перевертыш: ну и что же! Люди всегда надеются, что они привыкнут жить головой вниз».

Жорж Бернанос

          Я пристрастен. Как не быть пристрастным, если мы вместе ходили вытаскивать из отделения милиции приятеля, который торговал кассетами с маршами у музея Ленина, а потом была милицейская облава, разбегались старушки с газетами, а наш друг, курсант, военный переводчик, не убежал (не успел), и мы выкупали его; а потом Дима вдруг решил стащить в отделении плакат, (о правилах обращения с оружием из оружейной комнаты), и я думал, что нас наверняка задержат, но он, тем не менее, потихоньку снял плакат со стены, вынес его, и был этим горд. Это произошло спустя пару лет после расстрела Белого дома, во время подъема радикального движения, была образована Национал-большевистская партия, все были партийными – в той или иной степени, все что-то мутили, выпускались первые скиновские журналы, мы проходили под следствием за газету «Народный строй». Дима стал тогда «безответственным секретарем» газеты «Лимонка», он писал: «Воспитывай волю к победе и любовь к поражениям. И мы будем пить водку жадно, из котелков. Водкой трудно утолить жажду».

          Мы встречались в центре Москвы, на Цветном бульваре, пили пиво в пивной с оркестром из трех инвалидов, шли по городу. Вот он идет рядом, Дмитрий Невелев: в светлом плаще, наклонив вперед голову, шаркающей и одновременно широкой походкой (Катилина: «ленивая и торопливая походка»), в нем есть нечто патрицианское, эта хорошо слепленная голова с залысинами, нос, лоб, но одновременно шутовское, бубенчиковое – быть может, это не Дима, не Катилина, а некий тайный кобольд ведет меня по тротуару, к последней стене, где вечером загорится фонарь: лукавый глаз мастера Анастасиуса Перната. Собственно, именно в этот раз мы, полупьяные, пытались продать его часы, в ларьке на Арбате, а потом в другом ларьке на Арбате, их не покупали, но вероятно время – как в «безумном чаепитии» у Льюиса Кэрролла – все же обиделось, на меня меньше, на него больше, потому что я все кружу вокруг этих мест, а он пошел дальше, нырнул глубже: в придонные течения, где все угасает, отливает зеленью старой меди, движется к спящему оку Бермудского треугольника, Саргассова моря воспоминаний и одиноких размышлений. Собственно, Дима указал в своем тексте: «Так гибнет все самое лучшее в России – колхозы, фабрики, заводы, дороги, библиотеки, школы, пионерские лагеря, «люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя увидеть глазом – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… (А. Чехов)». Вскоре Дима попал (был посажен) в сумасшедший дом, об этом писали в «Лимонке», а потом все как-то забылось; заросла прорубь хрустким, а затем плотным ледком: для нас, не для него.

          Ну это только может показаться, что сумасшедший дом отделен, замурован, как дот в Сталинграде, последняя линия обороны сознания; на самом деле нет, совсем нет, он прозрачен как аквариум, и  люди, которые обитают в нем, немного (даже почти совсем) не отличаются от тех, кто здесь: словно бы в романе Достоевского прикрыли мух стаканом, и он стал «полным мухоедства», а остальные остались на свободе, весело жужжат и делают петлю Нестерова под потолком. Могло бы показаться, что вообще все эти злодеи (описанные в книге, весьма правильные злодеи и безумцы) просто люди, выговорившиеся до конца, люди, выгоревшие дотла, и там, в этом доме – головешки, а между нас, среди нас, в нас, горит и весело потрескивает огонь, пожирая внутренние, сокровенные дрова здравомыслия. Вот он, безумный благотворитель и благоукраситель: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, излечи мою бедную больную голову, сделай так, чтобы меня признали дееспособным, и даруй мне два миллиарда долларов», — молится Михаил, молоденький щупленький парнишка с подвижным лицом, на котором выделяются огромные глаза. Каждое утро и каждый вечер он подходит ко мне с молитвословом в руках и, кротко потупив голову, просит: «Дима, помолимся Господу вместе, такая молитва действенная». Я не отказываю, Михаил просит изо дня в день одно и то же. Когда я спрашиваю его: «Михаил, а почему два миллиарда долларов, а не один?» — он неизменно отвечает, что один он намерен потратить на постройку церквей по всей России, а второй с чистой совестью оставить себе. <...> То есть одни воины Света, а другие, соответственно, — почитатели Тьмы. Лечат их здесь одинаково». Среди «нормальных» (это рассказы с «воли»), персонажи мало чем отличаются от обитателей сумасшедшего дома (убедитесь сами): словно тайные соглядатаи слегка передвинули декорации, направили больше света на лица актеров, покрыли их тональным кремом: генерал Шпак, Лимонов, наши общие знакомые, теперь уже герои книги: каково вам, друзья, в пространстве текста, не жмет, а то вдруг Невелев поместил вас в свою личную Преисподнюю: «Фауст Патронов, начинает меня уговаривать купить у него «Парабеллум» времен войны в идеальном состоянии, но без патронов к нему, и ведро патронов для маузера, но без маузера».

Тут следует отметить, в плане критики, так сказать, «истоков», что все мы (ну почти все) вышли из бушлата Лимонова – мы, современные литераторы, быть может, из кармана бушлата Лимонова, где завалялась всякая мелкая чепуха: огрызок яблока, карандаш, сложенная газета. Этот запах бушлата, подкладки, пота Лимонова есть и у Невелева, он, наверное, подпорол ткань и вылез из под нее: его проза обонятельна: вот сыро пахнут сумерки, надеждой и даже спасением, а вот затхлость и безнадежность больницы; Дима раскачивает качели туда-сюда, он и там и тут, качели скрипят, вот-вот они сделают «солнышко». Вообще, Дима любит эти гиперболы, преувеличения (иногда удачные, иногда – так себе), лимоновские контрастные кадры, но все же – и это в плюс – он не ставит себя в центре действия, смотрит немного со стороны, под углом в 30 градусов, он в сумерках, в уголке (или поставлен в угол), нет, конечно, просто он скромнее, Дима, он лирик, и за всем этим безумием, одолженными деньгами, непропитыми часами, украденными плакатами встает мощный морской вал подлинности, веет свежий ветер лирики, жизни: «Часто мне кажется, что эти деревья за бетонными плитами забора с колючей проволокой поверху декорации. Что нет никого снаружи. Мир исчез, погиб в катаклизме или кончается прямо у ворот проходной. Что мы это ковчег спасшихся от катастрофы, не самых лучших представителей человечества, но единственно выживших и дрейфующих в Мировом потопе в ожидании, пока Господь смилостивится и откроет чистую, умытую от грехов и ненависти, отчаяния и страха, ужаса и жестокости землю. Схлынет вода, обнажит твердь, и мы, очищенные страданием и неизбывным ужасом собственного существования, робко, еще не веря до конца в свое освобождение, пробуя ногами слегка слякотную глину, сойдем с ковчега на райскую Землю. Планету добра, радости и счастья. Так оно и будет». «Я же смотрю на падающий снег, со мной мои трещины и пятна на потолке, и океан времени, в котором я всего лишь песчинка на дне». Он пережил все, о чем пишет; собственно, самое важное, что сейчас нужно: это настоящее, будь оно магическим или критическим реализмом, хоть каким: главное, пропущенным через сосуды, сквозь сердце. Вот она, такая живая (и почти мертвая) прогулка в сумасшедшем доме: «Время тянется очень долго, нестерпимо медленно. Часов нет ни у кого – это запрещено. А персонал спрашивать о времени бессмысленно, спросят в ответ: «А ты спешишь куда-то? Поезд твой уходит?» Кажется, что морозная прогулка длится часами, днями, я уже смирился с холодом и почти убежден, что меня просто хотят заморозить до смерти, когда следует команда: «Домой!», и мы тесной гурьбой пытаемся все одновременно зайти в отделение. Раздеваемся, я негнущимися пальцами с трудом стягиваю телогрейку, сбрасываю обувь».

          Весь текст прошит, пронизан цитатами, начиная с Чехова, есть и Гоголь - «Шинель», нашлось место и современникам, вот пронзительный стих Данилы Дубшина: «В перекидном календаре закладочка оставлена Декабрь нынче на дворе и день рожденья Сталина. Но то лишь холод декабря, Товарищ Сталин, знаешь, Я тоже декабря дитя - Твой по зиме товарищ». Вообще, там много всякого такого, это создает атмосферу, ну или (по меньшей мере) позванивает летовскими колокольчиками, бубенцами русского скитальчества: среди цитат, среди земель, в беспредельной загоризонтной равнине.

          Мне бы хотелось, чтобы из этого текста стало ясно, что книга Дмитрия Невелева подлинная и интересная. Мне бы хотелось показать, что книга основана на том, что глубоко пережито талантливым человеком, что в ней есть наша живая эпоха, еще недостаточно засушенная и препарированная; она живет в тексте и, если глубже вчитаться в него, она всплывет наружу этаким Моби Диком, и брызнет фонтаном драйва и риска. Возможно, вам захочется сделать что-то достаточно безумное (в меру, конечно), а может – просто посмотреть на верхушки деревьев за одинаковыми (по всей земле) бетонными заборами. Потому что за ними – добро, радость и счастье.